– Ева, считай! – кричу я. Мне шесть лет. Я готовлюсь нырнуть. Действие происходит в ванной рижской квартиры на улице Горького 99/101. Я горжусь тем, что могу обходиться без воздуха ровно двадцать секунд. Мне даже кажется, что могу и дольше.
– Ева, считай!
Ева считает. Из-под воды я слышу:
– Восемь, девять, двенадцать, тринадцать, восемнадцать…
– Ева, – выныриваю я. – Так нечестно, я всё слышал…
– Если бы ты не болел, – говорит Ева, – то я бы считала честно. Но ты болеешь. И должен быть жив и здоров к тому моменту, когда вернутся твои родители…
– А когда они вернутся? – спрашиваю я.
Вместо ответа Ева тяжело вздыхает. Никто не знает, когда вернутся мои родители. Мои родители – не полярники, они не дрейфуют на льдине, они не в космосе и не в длительной командировке. Мои родители уехали отдыхать в Одессу, а в Одессе – холера. Не такая вспышка, какая ещё случится в 70-м, но аэропорт закрыт. И поезда не ходят. И они не могут вернуться. Они звонят из Одессы и ругают Еву за то, что я заболел.
– Хорошо, что они тебя не взяли, – говорит Ева.
Я не понимаю, что тут хорошего. Да, в Одессе холера, но дизентерией болею я и в Риге. А они хоть и в холерной Одессе, но здоровы.
– Плохо, что не взяли. Я бы не заболел, – говорю я. – А что такое холера?
– От холеры умирают, – говорит Ева. – А от дизентерии – нет…
Потом приходит доктор Адам Голдберг. Он диктует Еве свою научную работу. Еще он показывает мне фокусы со спичками. Я не знаю, какой он доктор, но фокусник – каких поискать.
– Бросили ребенка, – говорит ему Ева. – Всё на мне…
Доктор Голдберг диктует. Ева печатает. Я смотрю на ковер, висящий на стене. Сюжет жуткий. Стая львов вышла на охоту. Один из них придушил зебру. Другой спрятался в траве и вот-вот набросится на малыша – сына несчастной зебры. Малыш испуганно озирается и, судя по всему, понимает, что жить ему осталось недолго.
– Ева, – говорю я, когда доктор Голдберг уходит. – Ты меня не бросишь?
– Никогда, – отвечает Ева.
Никогда не говори “никогда”. Но я об этом еще не знаю. Ева, как показала жизнь, тоже…
…Мои папа, бабушка по маминой линии и оба дедушки похоронены на одном кладбище. О том, где похоронена Ева, я долгое время ничего не знал. Она умерла в Израиле в 86-м году, и только недавно мне удалось разузнать подробности.
Когда Ева уехала в Израиль, я очень удивился. Мне казалось, что уж меня-то она любит так, что оставить не сможет. Но больше всего удивило и расстроило меня то обстоятельство, что она даже не попрощалась со мной. О том, что она уехала навсегда, мне сказал отец, когда я пришел к нему в очередное воскресенье. Он показал на стоящий в углу велосипед “Орленок” и сказал:
– Это тебе от неё. Она просила передать, чтобы ты катался осторожно.
И всё.
К тринадцати годам я, как ни странно, привык терять и поэтому не растерялся. Развелись родители, умерли бабушка, оба деда и отец моего отчима, к которому я успел привязаться. Теперь из моей жизни исчезла Ева. Разница состояла лишь в том, что в отличие от перечисленных выше, она оставила велосипед…
* * *
– Вы сильно изменились, – с трудом выговаривая русские слова говорит Ноэми, поочередно переводя взгляд с фотографии в рамке на меня и снова на фотографию.
– Ничего удивительного, – отвечаю я. – На фотографии мне тринадцать, а сейчас – шестьдесят четыре. Можно посмотреть?
Фотографию сделал мой отчим. Я улыбаюсь, оседлав велосипед “Орленок”. Этот снимок вместе с другими вещами отдали Ноэми в госпитале после того,как Ева умерла. Ноэми – дочь второго Евиного мужа. Ей семьдесят шесть лет, но она очень подтянута и ухожена, короткая стрижка – седой ежик, белые брюки, голубая блуза и такие же голубые босоножки.
– Хотите клубничный сок? – спрашивает Ноэми. – Ваша бабушка обожала клубничный сок.
Я бы выпил водки. Но соглашаюсь на сок.
– Ее было очень много, – подумав, вспоминает Ноэми. – Она всегда и во всем была права. Но самое удивительное, что этого ей было мало – чувствовать себя правой: она стремилась еще и доказать другим, что они не правы.
– Она что, только этим и занималась? – спрашиваю я.
– Практически, – вновь после небольшой паузы отвечает Ноэми.
* * *
Еве было шестьдесят, когда она решила уехать в Израиль. Сложившаяся к тому времени жизненная ситуация подталкивала ее к опрометчивому решению – смириться и дожить. Восемь лет назад она похоронила мужа, единственный сын развелся и женился вторично, на симпатичной латышке-медсестре, которая родила ему красивую девочку со светлыми волосами. На свадьбу
приехали родители медсестры из деревни. В качестве приданого они привезли домашний сыр, хлеб и живого петуха. В подарок – переписанную на дочкино имя очередь на автомобиль “Запорожец”. Ева подумала и переписала на имя сына трехкомнатную квартиру.
Новая невестка, в отличие от прежней, относилась к Еве хорошо. Она великолепно готовила, и Еве нравилось, что теперь её сын ходит в отглаженных рубашках, отутюженных брюках и начищенных до блеска ботинках. Каждый вечер Еву звали к столу: расставленные приборы, бутылка вина, свеча в подсвечнике…
– Когда ты все успеваешь? – искренне удивляясь, спрашивала Ева.
– Мне в радость, – тихо отвечала невестка. – Кушайте, мама…
– Не понимаю, чего она хочет, – говорила Ева доктору Голдбергу. – Уже и прописали её, и всё… Такая внимательная, просто подозрительно…
– Ну что вы хотите – нормальное латышское воспитание. Старших нужно уважать… Марк сделал правильный выбор: латышки великолепно ухаживают за могилами, – как-то странно перекидывая мостки меж мыслями объяснял Голдберг.
– Латышское воспитание, – задумчиво повторяла Ева, пропуская мимо ушей про могилы. – Такое есть?
– Ева, среди латышей – очень много порядочных людей, – говорил Голдберг. – В войну они спасали евреев. Вспомните хотя бы Жаниса Липке…
– Липке не знаю, – отвечала Ева. – А по нашему эшелону в Торнякалнсе точно не немцы стреляли…
Со временем Еве наскучили и вызовы на ужин, и приборы, и накрахмаленные салфетки, и меню. А может, ей просто стало плохо от того, что она поняла: так она не относилась ни к одному мужчине в своей жизни, даже к тем, которые заслуживали хорошего отношения. А, оказывается, мужчины ценят хорошее отношение: сын буквально светился счастьем. За ужином Ева с сарказмом пофилософствовала о том, что обыденность, рутина убивают любые, даже самые сильные чувства. Невестка вопросительно посмотрела на нее и, извинившись перед мужем, вышла.
– Ты развела меня с одной, а сейчас взялась за другую? – глухо спросил сын. – Не смей. Еще один раз – и мы размениваем квартиру…
Ева удивилась. Ее сын впервые – на пятом десятке – взял не ее сторону. Причем, по ее мнению, пустячный повод не требовал заступничества такой амплитуды. От неожиданности она стала оправдываться и даже побежала извиняться перед невесткой, но медсестра плакала за закрытой дверью и не отвечала. И Ева не выдержала.
– Вы угрожаете мне разменом? – закричала она. – Вы угрожаете мне выселить меня из квартиры, которую я вам и подарила?
Она завелась не на шутку и в этот вечер правду о себе узнали все: и неблагодарный сын, и коварная невестка с ее деревенскими родителями, и латыши как этническая общность. Пощадила Ева, и то после секундного колебания, только Жаниса Липке.
Правда была нелицеприятной, а главное – неправдой, как всякая гневная правда. Ева похлопала дверьми, покричала зачем-то в открытое окно, выпила валерианки и села на диван в своей комнате. Ей не плакалось.
Утром выяснилось, что вторая невестка, в отличие от первой, мириться не умеет. Видимо, в этом тоже проявлялась какая-то особенность латышского воспитания. Медсестра была холодна, отвечала тихо и односложно. Вечером Еву не пригласили на ужин, а когда она вошла на кухню сама и поставила на стол бутылку вина, невестка аккуратно вытерла салфеткой губы и, вновь извинившись, ушла, сказав на прощание:
– Когда вы закончите, я все уберу…
Сын поковырялся вилкой в тарелке и тоже вышел.
– Адам Исаакович, – сказала вечером Ева доктору Голдбергу. – Сделайте мне предложение и уедем в Израиль. Вы Адам, я – Ева, нам пора возвращаться в Эдем.
– Евочка, – сразу ответил давно овдовевший Голдберг. – Кому мы там нужны? И потом, как же мои научные труды…
Ева отметила, что, судя по всему, Голдберг уже давно прокручивал вариант с женитьбой и он его почему-то не устраивает, а вот с Израилем она застала его врасплох. Ей стало обидно, что предложение о предложении не удостоилось даже сдержанного комментария.
– А какая разница, – сказала Ева, – где вы, Анатолий Исаакович, будете диктовать мне свои научные труды, которые всё равно нигде не издают…
Гордый доктор Голдберг оскорбления не снёс. Ева осталась совсем одна. Как она решилась на отъезд в таком возрасте, не имея в Израиле ни одного родственника – не понимаю. Не постичь и того, как она умудрилась в течение первых шести месяцев пребывания в стране выйти там замуж за недавно ушедшего в отставку министра орошения и оставшиеся четырнадцать лет своей жизни провести на вилле на берегу озера Кинерет, выращивая лимоны, персики и розы, купаясь в бассейне с видом на гору Арбель и периодически наезжая в Тель-Авив и Иерусалим, чтобы дочерям мужа от первого брака жизнь не казалась мёдом. Я могу только представить себе это. И если Господь позволит – постараюсь представить. А пока – с днем рождения, Ева! И спасибо…
Александр Этман.